Ровно 20 лет назад в Мичуринске умер писатель и журналист Михаил Филиппов (1959, 19 ноября —1996, 22 января). Ему было 36 лет.

Я сотрудничал с мичуринской районной газетой «Наше слово», много там печатался и дружил с ответственным секретарем районки — Мишей Филипповым.

 

Врачи поставили диагноз сразу: «Тромбофлебит глубокий вен нижних конечностей». И лечили… Капельницы. Наверно, надо было оперировать… не знаю. Дело кончилось тромбоэмболией легочной артерии. Тромбы «стреляли» так, что Миша мучительно задыхался. Он ещё не верил, что умирает, — смотрел на меня изумленными глазами обиженного ребенка…

 

Когда мы хоронили Мишу, было страшно холодно, и я вспомнил короткое стихотворение Николая Рубцова:  

 

Я умру в крещенские морозы,
Я умру, когда трещат березы.
А весною ужас будет полный:
На погост речные хлынут волны!
Из моей затопленной могилы
Гроб всплывет, забытый и унылый,
Разобьется с треском,
и в потемки
Уплывут ужасные обломки.
Сам не знаю, что это такое...
Я не верю вечности покоя!

 

На его могиле я мысленно поклялся, что подготовлю книгу прозы М. Филиппова, на которую ему так и не хватило времени. Подготовлю как составитель и редактор. Я много работал над этим, искал его прозу в архивах (а он к тому же ещё и под псевдонимами печатался!) и у него в бумагах, потом долго редактировал… Книга вышла в конце 1990-х годов в Мичуринске. Она называется «Жёлтый город». В нее вошла проза Филиппова, его публицистика, фельетоны, неоконченное, дорожные заметки о Египте — всё, что удалось собрать.

 

…Я дежурил в родильном доме, когда за неделю до своей смерти Михаила привезли в больницу. Они решили сначала заглянуть по дружбе ко мне, спросить моего совета, нужна ли госпитализация. Я сказал, что надо везти в хирургию и сейчас же! Когда де­жур­ный врач в приёмном по­кое попытался ра­зо­гнуть ему но­гу, Миша вскрикнул от бо­ли.

— Тромбофлебит, — ска­зал хи­рург. — Не­мед­лен­но ложиться.

— Сегодня не мо­гу, не го­тов, — за­про­те­с­то­вал Филиппов. — Надо схо­дить до­мой, взять ко­фе, си­га­ре­ты, кни­ги, бу­ма­гу...

«Схо­дить домой»... Да он у боль­ни­цы еле вы­лез из ма­ши­ны: каж­дый шаг отдавался бо­лью в но­ге...

— Всё, что нуж­но, принесём, — ска­зал я. — А ты ло­жись. Болезнь серьёзная.

В кон­це кон­цов уго­во­рил я его. Разве ж я знал тог­да, что он ни­ког­да уже до­мой не вернётся?..

 

…Через два дня я пришёл в больницу про­ве­дать его. Думал, спит, на­вер­ное, а я помешаю. Какое там! Сидит, го­луб­чик, на кро­ва­ти, в од­ной ру­ке том К. Саймака, в дру­гой — по­ли­эти­ле­но­вый пакет с ма­ке­том бу­ду­щей кни­ги частушек, ко­то­рую он го­то­вит уже не­сколь­ко лет. На тум­боч­ке кни­ги, в ящи­ке — не­сколь­ко па­чек си­га­рет, бу­ма­га с записями, тут же — на­по­ло­ви­ну опорожнённая чаш­ка с ко­фе... Человек «от­ды­ха­ет» от рабо­ты...

 — Приходила ко мне знакомая, то­же врач, как ты. Ска­за­ла, что у меня кри­ти­че­с­кий воз­раст — 36 лет. В этом воз­ра­с­те, де­с­кать, му­жи­ки мрут ча­с­то.

Сосед по па­ла­те воз­ра­зил:

 — Это у меня кри­ти­че­с­кий воз­раст. Мне шестьдесят. А те­бе ещё жить да жить.

 

Принесли обед. Он заглянул в свою та­рел­ку, а по­том с лю­бо­пыт­ст­вом уставился на меня.

 — Слушай, а вы на ра­бо­те то же са­мое еди­те, что и боль­ные?

 — Ага. Если, ко­неч­но, останется, — от­ве­тил я. — А остаётся поч­ти все­гда. А что, ты ду­мал, нам спе­ци­аль­но готовят? Рагу, цыплёнка та­ба­ка, да?

Он задумался.

 — Обязательно на­пи­шу о боль­ни­це. Выйду — и на­пи­шу. За гро­ши, вот так, в этих за­тра­пез­ных условиях — вка­лы­вать? Каждый день ви­деть смерть, страдания...

 

Но о больнице он написал раньше. Когда-то ему довелось лежать в стационаре, и он — прозаик, который «всегда на работе» (это его слова) — наблюдал за всем, что происходит вокруг него, наблюдал и, возможно, записывал, да ещё хронометрировал происходящее. А потом написал рассказ «Дорога». Можно, конечно, сказать, что у Миши очень уж трагическое восприятие жизни. Например, за полгода до смерти он сказал своему начальнику: «Ты знаешь, мне кажется, я скоро умру…» Но лучше подумать о том, какие эмоции испытывает пациент «на стационарной койке», даже если он не болен смертельно и скоро ему предстоит выписка. А потом ответить самому себе на вопрос: что нужно сделать нашим организаторам медицины, психологам, руководителям и пр., чтобы больница не воспринималась больными как застенок ужасов…

 

 

ДОРОГА

 

Михаил Филиппов

 

Во­семь ча­сов ут­ра.

За­в­т­рак, со­сто­я­щий из ов­ся­ных хло­пь­ев и жид­ко­го чая, на­ми опять забойкотирован. Нет, не по­то­му, что мы тем са­мым как бы хо­тим вы­ра­зить не­ува­же­ние к боль­нич­ной кух­не или на­ме­рен­но ба­с­ту­ем про­тив од­но­об­ра­зия пи­щи. Просто ут­ром сов­сем не хочется есть. После бес­сон­ной но­чи появляется апатия ко все­му. Измученные днями и но­ча­ми —  нет, по­жа­луй, толь­ко но­ча­ми, — мы ле­жим на сбившихся простынях и глядим в по­то­лок. Молчим, го­во­рить не о чем. В гру­ди до­тле­ва­ет жа­лость к са­мим се­бе. Серый по­то­лок изъ­е­ден ос­пи­на­ми ямок.

До ут­рен­не­го об­хо­да остался один час.

 

Спра­ва от меня, кой­ка к кой­ке, Иван Си­рот­кин. Ему со­рок пять лет. Первое время, сра­зу по­сле то­го, как по­пал сю­да, мно­го го­во­рил. Вспоминал мос­ков­скую боль­ни­цу. Со зло­с­тью рас­ска­зы­вал о том, что лю­ди ле­жат там в ко­ри­до­рах, ждут ме­с­та в па­ла­те, и приходится за­да­б­ри­вать медсестёр кон­фе­та­ми, черной ик­рой и день­га­ми. К Ивану каждый день при­хо­дит же­на, но он не рад это­му. Жена — лиш­нее на­по­ми­на­ние о том, что он ско­ро умрёт, а она останется жить и да­же, на­вер­ное, вый­дет за­муж.

После ут­рен­не­го об­хо­да его уве­зут в опе­ра­ци­он­ную и бу­дут удалять из лёгких накопившуюся за ночь жид­кость. Сироткин зна­ет, что у не­го на пле­в­ре, по­кры­ва­ю­щей лёгкие, растёт опу­холь, но опе­ри­ро­вать нельзя. Возвращают его в па­ла­ту — а ли­цо у него страш­ное, по­се­рев­шее от бо­ли. Укладывают ле­вой сто­ро­ной на кро­вать, и Иван гром­ко сто­нет.

 

По ле­вую сто­ро­ну, че­рез од­ну пу­с­тую кой­ку, ле­жит ста­рик. До то­го, как по­пасть сю­да, из­го­тав­ли­вал на до­му кон­серв­ные крыш­ки. Это от об­ще­ст­ва сле­пых. Старику два ра­за в день де­ла­ют инъ­ек­ции нар­ко­ти­ков, и он обыч­но спит. Рассуждает о смер­ти спокой­но, с до­сто­ин­ст­вом. К не­му то­же при­хо­дит же­на, при­но­сит что-то в куль­ках и банках. Старик есть отказывается, и она уно­сит их об­рат­но. Старик поч­ти не двигается, са­ни­тар­ка но­сит ему “ут­ку”. Зовём мы его по фа­ми­лии — стран­ной, ес­ли вдуматься: Чернооков.

 

Я здесь не­дав­но. В от­ли­чие от со­се­дей, ко­то­рые ле­жат тут два месяца, мой срок сов­сем ни­что­жен: неделя. И Иван, и ста­рик ис­крен­не убеж­де­ны, что по­пал я сю­да по ошиб­ке, и меня ско­ро вы­пи­шут. Я же, на­смо­т­рев­шись на всё это, уже потерял на­деж­ду. Мысль каж­дый день под­ки­ды­ва­ет мне но­вые до­ка­за­тель­ст­ва мо­ей обречённости. В этом го­ро­де у меня нет зна­ко­мых, по­се­ти­те­ли не беспокоят меня, и да­вит тяжесть от ощущения соб­ст­вен­ной не­нуж­но­с­ти. Молодой ор­га­низм восстаёт про­тив ничегонеделания, и тог­да я ста­ра­юсь отвлечься про­гул­ка­ми во­круг он­ко­ло­ги­че­с­ко­го дис­пан­се­ра.

А сей­час я ле­жу на пан­цир­ной кро­ва­ти и гляжу в по­то­лок. Голова на­ли­та вялостью от принятого на­ка­ну­не сно­твор­но­го. Нет за­то ощущения бо­ли, которая иногда му­ча­ет меня — из-за нее я и на­хо­жусь здесь.

До ут­рен­не­го об­хо­да ос­та­лось пол­ча­са.

 

Потолок от­ра­жа­ет внеш­ний свет, льющийся из двух окон. Сегодня мо­роз­ное ут­ро, и в на­шей па­ла­те свет­лее, чем обыч­но. Ещё вче­ра здесь бы­ло су­м­рач­но, а те­перь освещённый по­то­лок создаёт ил­лю­зию све­же­с­ти за­ин­де­ве­ло­го дня. Это впе­чат­ле­ние при­хо­дит не­о­жи­дан­но, и ты стараешься отмахнуться от не­го.

 

Иван на­чи­на­ет кашлять. Кашляет он как-то осо­бен­но: очень ос­то­рож­но, чут­ко, что­бы не по­бес­по­ко­ить лиш­ним дви­же­ни­ем из­му­чен­ные лёгкие. Это ка­шель ста­ро­го куриль­щи­ка. Иван и те­перь ку­рит и при этом при­го­ва­ри­ва­ет: “Жить ос­та­лось не­дол­го, а ли­шать себя удовольствия из-за не­сколь­ких лиш­них ча­сов без­ра­до­ст­но­го существования я не на­ме­рен”. Признание даётся ему труд­но. Оно — само отчаяние.

Иван спу­с­ка­ет но­ги с кро­ва­ти и, шаркая, идёт в ко­ри­дор ку­рить.

На ча­сах 8.45.

 

Старик уже си­дит. Он постоянно сутулится, вот от­че­го кажется, что его го­ло­ва лежит на гру­ди. Сейчас он то­же начнёт кашлять и сплёвывать мо­к­ро­ту в полулитровую бан­ку. Чтобы не ви­деть это­го, бе­ру си­га­ре­ты и вы­хо­жу из па­ла­ты.

 

Онкологический дис­пан­сер рас­по­ло­жен в ста­рин­ном зда­нии, по­ст­ро­ен­ном ещё в ку­пе­че­с­кие вре­ме­на. Говорят, в этом до­ме рань­ше жил тор­го­вец мясом, а по­том, по­сле Октября, зда­ние при­спо­со­би­ли под гос­пи­таль. Оно од­но­этаж­ное, при­зе­ми­с­тое, со стена­ми ме­т­ро­вой тол­щи­ны. Панели вы­кра­ше­ны зелёной кра­с­кой. Электрический свет го­рит и днём, и всё рав­но ко­ри­дор выглядит мрач­ным. Напротив на­шей па­ла­ты си­дит за сто­лом тощая подслеповатая де­вуш­ка. Смена ещё не при­шла. Другая мед­се­с­т­ра — полная её про­ти­во­по­лож­ность. От этой так и пы­шет здо­ро­вь­ем, и ино­гда да­же стран­но ви­деть это креп­кое те­ло здесь, сре­ди не­из­ле­чи­мых боль­ных.

 

Пациентов не так мно­го. Здесь оставляют безнадёжных, да ещё задерживаются те, кто ждут ре­зуль­тат ана­ли­зов. Остальных от­сы­ла­ют в об­ластной центр.

Иван, чуть со­гнув­шись, ку­рит. От вход­ной две­ри тянет хо­ло­дом.

- Решил за ком­па­нию? Натощак вред­но...

Иван старается улыбнуться сво­ей шут­ке.

- Знаешь, — го­во­рит он, — мне сегодня ры­бал­ка сни­лась... Я ры­бал­ку люб­лю — от­то­го, на­вер­но, и про­па­даю. Врач ска­зал: опу­холь от уши­ба. Я в про­шлом го­ду на рыбал­ке намёрзся, ну, са­мо со­бой, вы­пи­ли. Ну и вот: ког­да к ма­ши­не шёл, упал гру­дью на ка­мень. Сильно ударился. Недели две грудь бо­ле­ла, а че­рез три месяца при­шлось к вра­чу ид­ти.

 

Я всё это уже слы­шал, но не пе­ре­би­ваю. Смотрю на его впа­лые щёки и ус­та­лые гла­за и рав­но­душ­но ду­маю о том, что, на­вер­ное, я та­кой же.

- Да нет, тебе-то беспокоиться не­че­го, — про­дол­жа­ет он. — Тебя вы­пи­шут, вот уви­дишь. А меня ждёт вон то зданьице, — Иван паль­цем по­ка­зы­ва­ет ку­да-то за спи­ну: там морг. — А жаль. Всё ведь у меня есть: ма­ши­на, квар­ти­ра, день­ги, да и сам мо­ло­дой ещё — а по­ми­раю. Вот толь­ко де­тей нет. Сперва сам не хо­тел, те­перь жа­лею...

 

 Сейчас он начнет пла­кать... Я ухо­жу, бро­сив недокуренную си­га­ре­ту в про­во­лочную ур­ну. В па­ла­те ва­люсь на кро­вать. Старик, бор­мо­ча что-то се­бе под нос, поднима­ет го­ло­ву и смо­т­рит в про­ст­ран­ст­во па­ла­ты. Потом подаёт го­лос:

- Это ты, Витёк? Который час? Без пяти? Ну вот, ещё один день прошёл, — ста­рик счи­та­ет дни от на­ча­ла ут­рен­них об­хо­дов. — Я боль­шую жизнь про­жил, всё ду­мал, что до­ма, на сво­ей кой­ке, скон­ча­юсь. Не по­лу­чи­лось. Да оно, мо­жет, и к луч­ше­му: дома-то боль­но мно­го хло­пот со мной бы­ло бы. А тут — уха­жи­ва­ют. Да и сле­пой я, передвигаться не мо­гу... Нет, здесь луч­ше. Жаль толь­ко, искупаться не­где, так грязным, че­го до­б­ро­го, и по­мру. Сегодня же Нюшке сво­ей ска­жу, чтоб до­мой сво­зи­ла. Ничего, так­си возьмёт...

 

Когда сон по­ки­да­ет его, ста­рик бол­та­ет обо всём на све­те. Ему ни­как не хочется понять, что всё, что он про­из­но­сит, нам не ин­те­рес­но. И глав­ное, ни­ко­му это не нуж­но.

 

Лечащий врач у нас один на всех, Сергей Николаевич. Он мо­лод, улыб­чив, вальяжен. За не­сколь­ко лет ра­бо­ты при­вык к люд­ским страданиям. Из всех тро­их в пала­те со­чув­ст­ву­ет толь­ко мне. И я знаю, по­че­му: тех дво­их — де­да и Ивана — он уже спи­сал со счёта, а я мо­лод, жду ре­зуль­та­та ана­ли­зов. Сергей Николаевич доброжелателен ко мне, а я к не­му рав­но­ду­шен. Старик и Сироткин по­че­му-то заискива­ют пе­ред ним, с тре­пе­том слу­ша­ют его. Видимо, это что-то под­соз­на­тель­ное. Попытка с по­мо­щью ле­с­ти про­длить срок сво­е­го существования на зем­ле.

Мы трое — чу­жие друг дру­гу лю­ди. Нас на время, а мо­жет быть на­всег­да объедини­ла бо­лезнь. Всё-таки это стран­но: про­тив сво­ей во­ли ве­с­ти не­нуж­ные разговоры и про­дол­жать иг­ру в од­ни во­ро­та, которая оп­ро­ти­ве­ла всем тро­им. Один толь­ко врач сбли­жа­ет нас, но эта вынужденная бли­зость раз­дра­жа­ет и пу­га­ет.

 

Я гляжу в ок­но, ко­то­рое сни­зу затянулось тол­стым сло­ем льда. Отпотевшая часть стек­ла ис­ка­жа­ет кон­ту­ры чу­гун­ной ог­ра­ды, опоясывающей наш дис­пан­сер. Дальше вид­на широкая до­ро­га. Ранние по­се­ти­те­ли идут сю­да, дер­жа в ру­ках сум­ки. Соединённые с обитателями па­лат род­ст­вен­ны­ми связями и су­п­ру­же­с­ким дол­гом, они скорб­но пе­ре­се­ка­ют гра­ни­цу двух ми­ров, обо­зна­чен­ную узор­ной ли­той решёткой. Они —  на­по­ми­на­ние о про­шлом, там нет ни­че­го веч­но­го, а рав­но и не­из­беж­но­го. Приходят и выплёскивают из себя весь этот вздор, не­воль­но делая всех в па­ла­те со­уча­ст­ни­ка­ми лич­ных сво­их дрязг и жи­тей­ских не­удач. А при ухо­де шмы­га­ют но­сом, и показная их бо­д­рость тре­во­жит серд­це, и те­перь не за­снуть всю ночь.

Мне до­сад­но: и в меня то­же все­ли­лось ожи­да­ние. Я уве­рен, что ни­кто не придёт на­ве­с­тить меня, по­то­му что ни­кто не зна­ет, где я, но всё рав­но жду...

 

В ко­ри­до­ре ожив­ле­ние: пришёл Сергей Николаевич. Обход все­гда начинается с на­шей па­ла­ты. Я при­са­жи­ва­юсь на кро­вать. Ед­ва не упираясь коленями в мои ко­ле­ни, си­дит Сироткин. По его по­се­рев­ше­му ли­цу про­бе­га­ет дрожь в пре­до­щу­ще­нии грядущей бо­ли. Старик бор­мо­чет что-то о том, что ему не жал­ко де­нег на так­си, он их за­ра­бо­тал, и же­на с де­ть­ми хоть раз мо­гут поз­во­лить се­бе та­кую тра­ту.

Ча­сы по­ка­зы­ва­ют 9.30.

 

- Ну, как на­ст­ро­е­ние?

Сергей Николаевич в улыб­ке об­на­жа­ет зу­бы. Сра­зу вид­но, что он хо­ро­шо позавтра­кал, и во­об­ще, он свой в до­с­ку па­рень, раз­ве что толь­ко в бе­лом ха­ла­те. Эта откры­тость и про­сто­та от­нюдь не кажущиеся. Это от при­ро­ды. Впро­чем, его по­пыт­ка ус­по­ко­ить нас: это, мол, всё ерун­да, по­ле­жи­те не­мно­го и разойдётесь по до­мам, — уже не убеж­да­ет нас. Но врач не за­ме­ча­ет или не хо­чет за­ме­чать на­шей апа­тии.

 

Сироткин с тру­дом стягивает си­нюю бай­ко­вую пи­жа­му, по­ка­зы­ва­ет бин­ты. Сергей Николаевич про­слу­ши­ва­ет его фонендоскопом.

- Лекарства при­ни­ма­е­те? Что ж, до­ба­вим ещё вот что...

Он на­зы­ва­ет но­вый пре­па­рат, ино­зем­ное сло­во сра­зу же забывается.

- А ведь ста­ло по­луч­ше, прав­да? Хрипов мень­ше... но жид­кость от­ка­чать всё-таки придётся. Температура у нас какая, се­с­т­ра?

 

Я на­блю­даю за всем этим без ма­лей­ше­го ин­те­ре­са, по­то­му что и мо­но­лог вра­ча, и ос­мотр повторяются изо дня в день. Что это: ложь во спа­се­ние или ложь из жа­ло­с­ти? На ка­кое-то мгно­ве­ние воз­ни­ка­ет ос­т­рое же­ла­ние крик­нуть: “Да что вы нас — за дураков счи­та­е­те?!”

- Ну, вот ви­ди­те, и тем­пе­ра­ту­ра сни­зи­лась. Ешьте по­луч­ше: бу­дет ап­пе­тит — бу­дет и всё ос­таль­ное, — сып­лет би­се­ром Сергей Николаевич. — А вы, Виктор? Ведь, не­бось, со­ску­чи­лись по ра­бо­те? Ученики, на­вер­ное, за­жда­лись? Знаю, знаю... Ус­та­ли? Потерпите. Скоро при­шлют ре­зуль­тат ана­ли­зов.

Я не про­из­но­шу ни сло­ва, про­сто про­мо­каю ис­па­ри­ну на лбу.

 

Врач под­хо­дит к ста­ри­ку. Тот незряче, на­угад, ло­вит его за ру­ку и го­во­рит:

- Сергей Николаевич, вы уж поз­воль­те мне в вы­ход­ные до­мой съез­дить, искупаться... Я, зна­е­те, ле­жу тут уже три не­де­ли, и сей­час мне лег­че, бо­ли от­пу­с­ти­ли. Старуха моя подъ­е­дет, пусть заберёт меня, а в по­не­дель­ник я вер­нусь, ес­ли не рань­ше...

- Да ра­ди Бога, Алексей Никифорович! Купайтесь се­бе на здо­ро­вье.

Врач про­из­но­сит это так, слов­но для не­го предстоящее ку­па­ние де­да и впрямь великая ра­дость. Он по­мо­га­ет ста­ри­ку встать и раздеться, а по­том вы­слу­ши­ва­ет его. Мы с Иваном ни­как не поймём: к че­му этот те­атр? Старик уже на ла­дан ды­шит. Впро­чем, ему весь этот ри­ту­ал — в ра­дость. Охотно рас­ска­зы­ва­ет, как ему спа­лось, где у не­го болит, ка­кие ме­ди­ка­мен­ты по­мо­га­ют осо­бен­но — “вы круг­лых, круг­лых про­пи­ши­те поболь­ше, уж очень хо­ро­шо дей­ст­ву­ют”...

 

Обход за­кон­чен. Одиннадцатый час. Жёны к мо­им соседям приходят в два. Из-под по­душ­ки до­стаю Булгакова, на­чи­наю чи­тать. Грустный ро­ман “Мастер и Маргарита” — о веч­ной люб­ви и о бес­ко­неч­но­с­ти мыс­ли. Когда-то меч­тал про­честь его де­таль­но, те­перь же гла­за лишь скользят по стра­ни­цам — не ув­ле­ка­ет ни сю­жет, ни ткань... Чтение —  луч­ший спо­соб за­пол­нить пу­с­тые ча­сы. Знаешь, что те­бе отмерен толь­ко миг, а заполняешь его Бог зна­ет чем... Я не на­столь­ко глуп, что­бы не по­ни­мать, что дней, оставшихся до кон­ца, не так уж мно­го... Как жаль, что сей­час зи­ма!

 

Нас трое, и каж­дый в от­дель­но­с­ти уже не су­ще­ст­ву­ет для внеш­не­го ми­ра. И ес­ли там, за ок­ном, по за­сы­пан­ной сне­гом до­ро­ге кто-то идёт, он да­же не в состоянии вообра­зить се­бе все­го то­го, что наполняет нас здесь, в этой па­ла­те. Законы ло­ги­ки тут не име­ют си­лы. Мысли, знания, ве­щи, на­коп­лен­ные вче­ра, потеряли свою цен­ность.

 

- Слепнуть я стал лет десять на­зад. Начал за­ме­чать, что пред­ме­ты смазываются в пятна. Я в боль­ни­цу, а мне говорят: нуж­на операция. Сро­ду боялся но­жей и хи­рур­гов, — го­лос ста­ри­ка доносится от­ку­да-то из­да­ле­ка, слов­но с ули­цы. — А поз­же сов­сем пере­стал ви­деть. Испугался... а по­том при­вык. Ко все­му при­вы­ка­ешь. Вы не ду­май­те, сле­пым быть не страш­но. Даже, на­вер­ное, луч­ше. Тебя жа­ле­ют. Человеку без это­го никак нельзя. Я и сны ви­жу цвет­ные, толь­ко с го­да­ми всё ре­же. Иногда ску­чаю по белому све­ту. Хорошо бы уви­деть его хоть на­пос­ле­док, а то вот так, из мра­ка во мрак как буд­то бы пе­ре­хо­дишь... И скуч­но ещё от­то­го, что Бога нет. Отобрали у нас ве­ру, а ос­та­ви­ли толь­ко вот эти ле­кар­ст­ва, док­то­ра Сергея Николаевича да страх...

Я с удив­ле­ни­ем гляжу на ста­ри­ка. Лысый че­реп, седая ще­ти­на, впа­лый рот и белые плёнчатые гла­за... Никогда он не жаловался на то, что боится смер­ти, а тут... По его ще­кам катятся слёзы. Такие же бе­лые, как и гла­за.

- Ты че­го это, дед, во­лын­ку затянул? — го­лос у Ивана дро­жит, сло­ва не произносятся, а слов­но выдыхаются. — Тут и так тош­но... “Скучаю, что Бога нет”, — пе­ре­драз­ни­ва­ет он. — А ко­му он ну­жен? Чтобы и на том све­те покоя не бы­ло?.. Или, мо­жет быть, покаяться за­хо­тел?

 

Сироткину страш­но заглядывать в ту про­пасть, которая уже ждёт его. Но ещё страш­нее даётся ему ожи­да­ние: вот придёт мед­се­с­т­ра и поведёт в опе­ра­ци­он­ную... Небытие ког­да ещё бу­дет, а боль — вот она, сов­сем рядом. Иван сло­млен. В нём не оста­лось ни­че­го, кро­ме бо­ли и стра­ха пе­ред оставшимися ему днями.

- Да нет, Ва­ня, мне вро­де бы и каяться ни к че­му. Жил как все. Грешил, ко­неч­но, как же без это­го, и до­б­ро то­же де­лал... Всё бы­ло. Проживи ещё од­ну жизнь — повторится в точ­но­с­ти. А жить хочется. Хорошо бы ни­ко­му не по­ми­рать: ни зве­рю како­му, ни ста­ри­ку, ни мо­ло­до­му...

 

Старик го­во­рит, го­во­рит... Общение, по­жа­луй, для нас важ­нее все­го про­че­го, но каж­дый за­мк­нут в са­мом се­бе. Вот, на­при­мер, ста­рик: он вы­пьет свои таб­лет­ки и уляжется спать до при­хо­да же­ны. Потом обед, и сно­ва — спать, спать... “Он так и умрёт — во сне”, — с не­о­жи­дан­ной за­ви­с­тью ду­маю я. За семь дней я ни ра­зу не обратился мыс­лен­но к сво­е­му про­шло­му. Жирная чер­та раз­де­ли­ла на две ча­с­ти мои ду­мы и мой быт. То, что ос­та­лось по­за­ди, уже не есть моя жизнь, она мо­жет быть чьей угод­но, только не мо­ей. Впро­чем, это впол­не объяснимо: рань­ше ведь сов­сем не предполагалось, что бу­дут та­кие вот дни, как те­перь. В мо­ей ду­ше ско­рее да­же не тяжесть, а ту­пое не­до­уме­ние. До мо­е­го сознания  всё  ни­как  не достучится это: диспансер, до­ро­га за ок­ном...

Иван вы­хо­дит из па­ла­ты. На ча­сах — 11.25.

 

Я все­гда жил бу­ду­щим. Личное — на по­том, встре­ча с родителями — на от­пуск, накопился ма­те­ри­ал, хочется ро­ман на­пи­сать — по­том, по­том... И вот я остался без буду­ще­го. Один. Никто не зна­ет, где я на­хо­жусь. Догадываются, ко­неч­но, что в больнице, но вряд ли что-то серьёзное... Не хо­чу ни с кем встречаться. За двад­цать пять лет жиз­ни я был на­еди­не с са­мим со­бой все­го ка­ких-ни­будь два го­да. Смерть в этом воз­ра­с­те — пре­ступ­ле­ние про­тив жиз­ни.

 

Беру си­га­ре­ту из пач­ки на тум­боч­ке, вы­хо­жу. Ивана на сту­пень­ках нет. Наверное, ушёл в опе­ра­ци­он­ную. Дым си­ней вол­ни­с­той ли­ни­ей поднимается вверх. Спра­ва, там, где кончается по­ро­жек, есть сту­пе­ни, они ве­дут в под­вал. Ту­да я ни ра­зу не хо­дил.

 

До­ку­рив си­га­ре­ту, спу­с­ка­юсь по сби­тым сту­пень­кам вниз. Снег, за­не­сён­ный сю­да с ули­цы, здесь та­ет, сту­пе­ни мо­к­рые, скольз­кие. В под­ва­ле — мрак. Свет, проникающий свер­ху, лишь слег­ка раз­жи­жа­ет его. Чуть не по­скольз­нув­шись на последней сту­пень­ке, я опи­ра­юсь ру­кой о сте­ну. Она влажная, ла­до­нью чув­ст­вую слизь на кир­пи­чах. Делаю три не­уве­рен­ных ша­га вперёд. Подвалу очень мно­го лет. Низкие сво­ды, густая па­у­ти­на над го­ло­вой, ка­кой-то хлам под но­га­ми, мрачная гулкая ти­ши­на — всё это со­об­ща­ет не­кую ир­ре­аль­ность ми­ру, оставшемуся на­вер­ху. Спёртый тёплый воз­дух стран­ным об­ра­зом со­зда­ёт эф­фект присутствия мно­гих лю­дей, умер­ших сто и боль­ше лет на­зад. Ещё не­сколь­ко ша­гов, и становится сов­сем тем­но. Я иду на­угад, вытянув ру­ки вперёд. Зачем? Куда? Я все­гда боялся тем­но­ты, но сей­час я весь во вла­с­ти это­го под­ва­ла. Вспыхнувший огонёк спич­ки ос­ве­ща­ет толь­ко мою дро­жа­щую ру­ку, боль­ше ни­че­го. Я слов­но ка­са­юсь ве­ли­кой тай­ны, и имя её — заб­ве­ние. “Жизнь есть сон”, — ска­зал ког­да-то пи­са­тель. Меня вдруг озаряет вне­зап­но на­хлы­нув­шее чув­ст­во сострадания к тем, кто сей­час ле­жит в па­ла­тах или идёт по до­ро­ге, отделяющей наш дис­пан­сер от осталь­но­го ми­ра, — и я по­во­ра­чи­ва­юсь и бе­гу к вы­хо­ду. Сзади ог­лу­ши­тель­но бьёт в спину ти­ши­на. Мрак по­лон дыхания тех лю­дей, ко­то­рые жи­ли преж­де меня.

 

По ко­ри­до­ру ве­дут Сироткина. Он тяжело ви­сит на ру­ках Сергея Николаевича и ещё од­но­го вра­ча. Ивана вы­та­щи­ли из пет­ли в убор­ной. Он ви­сел на брюч­ном рем­не над уни­та­зом. Спасаясь от бо­ли, он пытался спрятать свой страх в этой глу­пой пошлейшей пет­ле. Человек име­ет пра­во на соб­ст­вен­ный вы­бор, ес­ли это касается только его од­но­го. Но ни у ко­го нет пра­ва на са­мо­убий­ст­во. Люди пе­ре­ста­ют называться людь­ми, ког­да позволяют се­бе та­кую смерть... Нет, я не осуж­даю Сироткина. Но и не оп­рав­ды­ваю его.

 

Терзаемый противоречиями, вхо­жу в па­ла­ту. Старик спит. Его об­ле­тев­шие бледные гу­бы бор­мо­чут что-то — в пу­с­то­ту, в воз­дух. Сло­ва осядут пы­лью в па­у­ти­не ка­ко­го-ни­будь под­ва­ла. Всё это, ко­неч­но, ми­с­ти­ка, но ду­ше мо­ей всё рав­но тре­вож­но — с тех са­мых пор, как я впер­вые сде­лал от­кры­тие, что че­рез год или два ум­ру в больничной па­ла­те. Боже! по­ш­ли всем нам вне­зап­ную лёгкую смерть!

 

Подхожу к ста­ри­ку и гла­жу его по пле­чу — ла­с­ко­во, чуть-чуть касаясь бай­ко­вой грязно-синей пи­жа­мы.

На ча­сах — 12.00.